Судьбы балто-славянских гипотез и сегодняшняя контактная лингвистика

Почти четверть века назад Мартынов [Мартынов 1973: 4] написал: «начало дискуссии по балто-славянской проблеме связано не с открытием новых фактов, наличие которых противоречило бы прежней концепции. (…) Дискуссия определялась и определяется не фактами, а общелингвистическими теориями, возникшими вне прямой связи с балто-славянской проблемой». Оставляя в стороне вопрос, что нужно подразумевать под «(лингвистическим) фактом» (об этом см. ниже), можно согласиться с автором в том, что так называемая «балто-славянская проблема» в большой степени являлась следствием некоего сплава теоретических концепций, которые часто относились к довольно разным научным дисциплинам, причем лингвистика занимала среди них скорее скромное место. Редко уточнялось, каков должен был быть характер «балто-славянского единства» (см. ниже).

К устоявшимся гипотезам по балт.-слав. вопросу хотелось бы здесь подойти с точки зрения его лингвистической осмысленности. Для этой цели необходимо припомнить некоторые методологические вопросы и выводы, которые обсуждались в ряде обзорных работ (раздел 1). Вслед за этим будет добавлено одно частное наблюдение по глагольной словообразовательной морфологии (раздел 2), потом — замечания по ареальной лингвистике и типам результатов языковых контактов, которые могут оказаться важными для переосмысления вопроса об особой близости балтийских и славянских языков. Такое переосмысление строится на структурных чертах, которые особенно устойчивы именно в балто-славянском ареале и которые, к тому же, выбиваются достаточно ярко на общетипологическом и ареальном фоне (раздел 3). Обсуждение всех указанных вопросов носит сугубо эскизный характер.

  1. Переменные ипостаси гипотезы и ее методологические недостатки

В своем обзоре Поль [Pohl 1992] перечисляет хронологию разных версий «балт.-слав. гипотезы», начиная с самого Шлейхера, к которому восходит овеянное мышлением XIX века сравнение языковой истории с эволюцией растений (“Stammbaum-Denken”). Такое мышление, конечно, давно пережило себя. Однако Шлейхер в
своей аргументации также опирался на наблюдение, что число общих черт между балтийскими и славянскими языками гораздо больше, чем количество их различий по сравнению с остальными (известными тогда) группами и.-е. языков. На это обстоятельство впоследствии обращали внимание все, кто выдвигал ту или иную версию балт.-слав. гипотезы, в том числе и Мейе, который гипотезе Шлейхера о совместном протоязыке противопоставил гипотезу о том, что совместные черты в балтийских и славянских языках следует объяснить как следствие параллельного развития, наступившего уже после отделения их «предтеч» от некоторого (более не определяемого) и.-е. предшественника. После Мейе обе точки зрения пытался помирить Эндзелин [Эндзелин 1911: 201], утверждая, что схожие черты являются результатом вторичного ареального сближения носителей этих языков во время (тоже более не определяемой) «славяно-балтийской эпохи». Разновидность такой гипотезы выдвигал также Й. Розвадовский [Rozwadowski 1912], который снова настаивал на бывшем cуществовании «прото-балтославянского языка» (см. критические замечания в [Stang 1970/1939: 62 и сл.]). Качественно новый вклад в развитие рассматриваемой гипотезы внесли Вяч.Вс. Иванов и В.Н. Топоров, обосновывая тезис о том, что праславянский язык развился из восточного ответвления балтийской группы. В соответствии с этим тезисом у современных балтийских языков (литовского и латышского) совместные с пра- или протославянским языком «корни» в языке, который можно было бы назвать «прото/прабалтийским» (см. [Топоров 1997: 145]). Поводом для такого поворота в реконструкции предыстории балтийских и славянских языков являлись довольно заметные отличия западной части балтийской группы от восточной, проявлявшиеся еще в древнепрусском языке. На том же основании Кортланд [Kortlandt 1977: 323], а потом и Брозович [Brozović 1983] стали более эксплицитно трактовать балто-славянский ареал как диалектный континуум, разделяя его на три части: восточнобалтийский (литовский и латышский), западнобалтийский (древнепрусский) и праславянский. Наконец, Мартынов [Мартынов 1981: 17] отстаивал практически противоположную точку зрения, предлагая рассматривать «протославянский» как результат воздействия некоего италийского субстрата на диалекты западной части «протобалтийского» языка.

Из этого сжатого (и далеко неполного) обзора видна не только непримиримость части гипотез между собой (особенно последних двух), но и постепенное осознание того, что языковые группы следует рассматривать в рамках диалектных континуумов. Кроме того, только постепенно исследователи стали отделять чисто лингвистическую задачу реконструкции состояния языков в дописьменные периоды от попыток реконструкции «балто-славянской общности», природа которой редко когда определялась точно. Часто складывалось впечатление, что под этим термином подразумевается смесь этнических групп, а не носителей разных и.-е. диалектов [1]. Между тем данные этнографии, археологии и других историко-общественных дисциплин в лучшем случае могут оказаться полезными только для реконструкции самих условий (возможно и времени) контактов, но они не предоставляют никакой информации, нужной для реконструкции лингвистической структуры. Непонятно было также, какая доля среди конвергентных черт приходилась на следствия «совместного наследия», а какая — на результаты языковых контактов (см., например, [Birnbaum 1970: 72]). Вообще, роль последних стала осознаваться (и признаваться) лишь относительно недавно.

С точки зрения самого сравнительно-исторического метода существенно указать на ряд слабых мест. Во-первых, реконструкция генетических связей исходно не ставила себе задачей восстановление грамматических и лексических систем. Как замечает Поль [Pohl 1992: 157], для оценки (степени) родства решающее значение имеют не сходные черты в знаковой системе, а этимологическое тождество звукового «материала» соответствующих единиц (лексем, морфем) [2]. При этом для установления какого-нибудь промежуточного звена было бы достаточно одной совместной и исключительной инновации, но любая такая инновация не даст представления о структуре такого промежуточного языка. Во-вторых, вообще ложным нужно считать предположение, будто бы особая генетическая близость между славянскими и балтийскими языками влечет за собой необходимость постулирования промежуточных звеньев в виде балто-славянского языка между этими языками и более отдаленными и.-е. группами (см. [Hock 2006: 3, сн. 2]). В-третьих, какая-либо реконструкция «балто-славянского единства» принципиально несовместима с моделями распространения инноваций, исходящими из диалектных континуумов (см. [Schlerath 1981; Hock 2006: 5 и сл.]). Эта несовместимость, в-четвертых, связана с другим слабым местом практически всех вариантов гипотезы, а именно: с отсутствием хронологизации изоглосс, как абсолютной, так и относительной; причем последняя чуть ли не важнее первой. См. об этом со всей ясностью [Holzer 1998: 27, сн. 1] [3]:

„(…) man weiß ja nicht, ob es einmal eine Zeit gegeben hat, in der das Baltische und das Slavische miteinander noch identisch und dabei doch schon verschieden vom gesamten Rest der indogermanischen Idiome waren, weil man nicht weiß, ob die älteste Innovation, die das Baltische gemeinsam mit dem Slavischen vom Rest der indogermanischen Idiome abgrenzte, älter oder jünger ist als die älteste Innovation, die innerhalb des baltisch-slavischen Bereichs eine Grenze zog.“

В-пятых, несомненно надежным критерием для установления тех или иных промежуточных «генетических звеньев» могут служить только фонологические инновации, точнее: исчезновение фонологических контрастов в ряде этимологически связанных единиц. Такой процесс необратим, а прежде всего он лишен морфологических примесей, так что никакой дополнительной семантической интерпретации не требуется (см. [Hock 2000: 126-128], со ссылкой на [Hoenigswald 1966]). К сожалению, фонологические инновации сами по себе не влекут последствий на других уровнях восстанавливаемой языковой системы. Вместе с тем фонологические изменения в большой степени зависимы от нежесткой структуры словарного запаса данного языка (см. [Hock 2000: 129 и сл.]). Наконец, всегда нужно считаться с достаточно высокой вероятностью «импорта» новых фонемных различий вследствие более или менее массовых заимствований, причем также из неродственных языков. Поэтому фонологические изменения, при всей своей надежности с точки зрения сравнительно-исторического метода, все-таки нельзя признать убедительным критерием для реконструкции лексической или грамматической структуры дописьменных языков. В общем недостаток этого метода в том, что он обычно не считался с ролью контактов с языками, не соотносимыми с данной генетической (здесь: и.-е.) группой (см. об этом, например, [Pohl 1992]). Cколь значительна была эта роль в прошлом, судить трудно. Однако в интересующем нас ареале контактными языками, скорее всего, были финно-угорские языки.

  1. Роль словообразования, в частности глагольного

Ряд авторов, проанализировавших гипотезу о балт.-слав. языковом единстве на основе потенциальных совместных и исключительных изоглосс, приходит к выводу, что больше всего общих черт славянские и балтийские языки разделяют в области словообразовательной морфологии (см. [Мартынов 1973; 1981; Stang 1966: 18; Pohl 1992]). Параллели касаются как этимологии морфем, так и их функций. Конечно, необходимо иметь в виду, что с точки зрения генетического родства структурным параллелям
следует приписывать меньшую доказательную силу, чем совпадениям в звуковом составе отдельных единиц (см. выше). Несмотря на это, нам кажется, что как раз параллели в словообразовательной морфологии славянских и балтийских языков можно поставить во главу угла, если речь идет о наиболее устойчивых сходных чертах, сближающих именно эти две языковые группы в окружающем их ареальном пространстве.

Это примечательно как раз для области глагольного словообразования, поскольку, в отличие от именных парадигм (см. [Мартынов 1973] и [Pohl 1992]), глагольная словоизменительная морфология обнаруживает очень мало этимологических параллелей. Правда, мало этимологически общего также в словообразовательной глагольной морфологии, но зато в обеих группах
языков вся система форм строится на одинаковом принципе, а именно: на противопоставлении основ, на которое опираются почти все парадигматические различия. Присмотримся к этому поближе.

Видимо, единственной совместной этимологией обладают глагольные суффиксы типа лит. —áuju, слав. —ujoN [4] (см. [Stang 1966: 18 и сл.; Pohl 1980: 92 и сл.; 1992: 138, 152]). Как известно, в славянских языках чередование {*ujoN} > {ujV} vs. {ova} возникло вследствие различной трактовки дифтонгов в тавто- и гетеросиллабической позиции. Произошло это в достаточно поздний праславянский период, т.е. в такое время, для которого также сторонники балт.-слав. языкового единства исходят из разделения обеих групп.

Кроме общей этимологии обращает внимание чередование основы наст. с основой прош. времени [5]. Сопоставление оппозиций основ в балтийском и в славянском показано на Схеме 1.

Схема 1: Чередование этимологически совместного суффикса в основах времен

Балтийский Славянский
auju vs. avau -ujoN vs. -ova-
               
инф. наст.   прош. наст.   инф. прош.
(l-причастие)

Как мы видим, помимо совместной этимологии рассматриваемого суффикса, чередующиеся основы различаются по своему парадигматическому статусу. В балтийском форма {áuju} служила (и служит) для образования основы инфинитива и наст. вр., противопоставляясь форме {av} претеритной основы (ср. 1 л. ед. ч. {av-au} и т.д.). В отличие от этого слав. {ujoN} образует основу наст. вр., в то время как инфинитив и l-причастие (впоследствии переосмысленное в прош. вр.) образуются с помощью формы {ova}. Следовательно, чередование основ различается в статусе основы инфинитива. При этом существенно иметь в виду, что различный парадигматический статус основообразующих суффиксов нельзя объяснить тезисом, будто основа инфинитива стала оформляться после основы наст. и прош. времен. Напротив, основа инфинитива в литовском языке гораздо старше основы наст. вр.; эту последнюю можно считать балтийской особенностью или даже только литовского языка (см. [Otrębski 1965/II: 307]).

  1. Глагольное словообразование как устойчивая особенность

Приемы расширения глагольных основ с помощью префиксов и суффиксов характерны для балтийских и славянских языков не только при образовании основ времен и инфинитива, но и при противопоставлениях аспектуального характера. В славянских языках эта «техника» расширения основы привела к развитию сильно грамматикализованной категории вида (СВ : НСВ). В отношении того, какой тип аффиксации (префиксация или суффиксация) в этом процессе сыграл ключевую роль, мнения исследователей расходились. Так, например, [Breu 1992] находит доводы в пользу того, что более важна префиксация, потому что ее можно обнаружить и в тех языках, в которых видовая оппозиция наподобие славянской доходила только до начальной стадии (ср., напр., готский, венгерский, грузинский, а также идиш). Похоже обстоит дело с современным латышским, в котором продуктивная суффиксация по большому счету утрачена. Напротив, Ю.С. Маслов решающим фактором в грамматикализации видовой оппозиции считал суффиксацию. Свою точку зрения он обосновывал тем, что только посредством так наз. вторичной суффиксации (ср. Схему 2) стало возможно продуктивное производство глагольных основ, способных заменять друг друга в разных грамматических контекстах без изменения лексического содержания (см. [Maslov 1959]).

Для разрешения этих разногласий было бы необходимо изучить относительную хронологию обоих накладывающихся процессов (чем, насколько мне известно, никто не занимался). Однако, не желая разрешать эти разногласия здесь, я хотел бы указать лишь на то, что для видовой системы славянских языков существенно со-действие обоих типов аффиксации. В ареальном отношении в глаза бросается как раз то, что ни в каких других языках Европы (включая евразийские периферии), видимо, подобное сочетание обоих типов расширения основ (со словообразовательным характером) не встречается. В балтофинских языках сильно развито употребление превербов (оно отражается и в латышском, издавна находящемся под влиянием языков этой группы), в то время как в других финно-угорских языках Европы очень продуктивна суффиксация, но не префиксация глагольных основ (см. богатый материал, который приводил еще Б.А. Серебренников [Серебренников 1960]). Поэтому может показаться, что для утверждения «полноценной» видовой системы, построенной на словообразовании, необходима возможность продуктивного расширения основ «с обеих сторон». Видимо, только на этом основании может возникнуть систематическое образование так наз. видовых пар. В самом кратком виде образцы образования видовых пар можно представить как реинтерпретацию продуктивной аффиксации, причем реинтерпретация в идеале заканчивается полностью дополнительным распределением пар производящей и производной основ; см. Схему 2.

Схема 2: Возникновение образцов видовой парности

  1. продуктивная аффиксация:

(i) простая основа ⇒ приставочный дериват

рус. писать ⇒ на-писать (⇒ † напис-ыва-ть)

лит. rašytipa-rašyti ‘(на)писать’

(ii) основа ⇒ + суффикc {*no˛} (лит. {erė, elė})

рус. достигатьдостиг-ну-ть

лит. rėkti ‘кричать’ ⇒ rikt-elė-ti ‘крикнуть’

(iii) приставочная основа ⇒ + суффиксы {yva}, {va}, {a}

рус. (писать ⇒) с-писатьспис-ыва-ть

лит. (tarti ‘произносить’ ⇒) ap-tarti ‘обсуждать’ ⇒ aptar-inė-ti ‘то же’

  1. функциональная реинтерпретация (в идеале с дополнительным распределением):

(a) глагол несов. вида — глагол сов. вида

(b) глагол сов. вида — глагол несов. вида

В этой схеме русский язык сопоставляется с литовским, потому что в этом последнем продуктивными оказываются те же способы аффиксации, что и в славянских языках. Но в отличие от них, в литовском языке морфологическое противопоставление не привело (а) к грамматически дополнительному распределению, (б) к функционально дополнительному распределению, (в) к систематическому образованию видовых пар, т.е. пар глаголов, в которых производящая и производная основы имели бы идентичное лексическое значение (словарное толкование). Об (а) свидетельствует, например, то, что как «перфективная» так и «имперфективная» основы образуют те же причастия и герундии (напр., aptar-ti — aptar-inė-ti ‘обсуждать’ ⇒ aptari-ant, aptarinėj-ant ‘обсуждая’, т.е. герундии наст. вр.) и то же будущее время (⇒ aptar-s, aptarinė-s ‘обсудят, будут обсуждать’). Относительно (б) можно указать на нередкие случаи употребления форм наст. вр. приставочных, «перфективных» основ для обозначения процессов, проистекающих в момент речи (напр., Va jis at-eina! ‘Вот он идет!’, Žiūrėk, dabar rektorius jai į-teikia diplomą ‘Смотри, сейчас ректор вручает ей диплом’). А в отношении (в) нужно сделать оговорку, что, во-первых, хотя глаголы отдельных акциональных групп довольно систематически образуют пары, соответствующие основы далеко не всегда распределены дополнительным образом. Это касается прежде всего предельных глаголов, напр., пар типа į-tikinti — į-tik-inė-ti ‘убедить, убеждать’ (см. [Вимер 2001: 39-43]). Во-вторых, непредельные глаголы, называющие процессы, часто образуют делимитативные дериваты (напр., sėdėti ‘сидеть’ — pa-sėdėti ‘посидеть’, ūgėti ‘расти’ — paūgėti ‘расти немного, чуть-чуть’); см. [Galnaitytė 1958: 103-106]. Но эти две акциональные группы, видимо, почти единственные во всем массиве литовских глаголов, которые регулярно образовывают пары с одинаковым лексическим значением.

Сказанное справедливо по отношению к современному литовскому литературному языку. Примечательно то, что в нем вторичная суффиксация по большому счету гораздо менее продуктивна, чем в славянских языках. Но она усиливается в ряде литовских говоров, которые долгое время находились под интенсивным влиянием белорусского или русского языков. Это верно прежде всего в отношении островных говоров в Беларуси как, например, в Дятлаве (уже вымерший), в Гервятах и Лаздунах. По сути дела усиление вторичной суффиксации можно наблюдать во всей юго-восточной Литве, где издавна переплетались ареалы литовско- и славяноговорящего населения. Так, например, уже Френкель отмечал, что в литовских говорах вильнюсского края особенно сильна тенденция к суффиксации приставочных основ (см. [Fraenkel 1936]). Не разрешен вопрос, нужно ли отнести это явление к недавнему времени (напр., к XIX в.) или следует его оценивать скорее как давнюю черту литовского языка, сохранившуюся вследствие устойчивых интенсивных контактов со славянскими говорами. Думается, потенциал к суффиксальной деривации в литовском языке существует исконно, а как раз суффикс {(d)inė} регулярно использовался для обозначения как итеративных ситуаций, так и для продолжительных процессов уже в старолитовской письменности (см. [Ostrowski 2006: 75-82]). Эта последняя, правда, по большей части складывалась из переводных текстов, так что вероятность славянского влияния на использование заложенных в литовской глагольной морфологии средств высока. Без специальных исследований на этот счет пока что правомерно считать, что влияние славянских языков сыграло скорее всего консервирующую или усиливающую роль.

Следующая таблица показывает удельный вес глаголов, основа которых соответствует структуре {приставка-корень-(d)inė} [6], в трех литовских говорах в контакте со славянским языками (в основном с белорусскими говорами): Дятлава (лит. Zietela), Лаздуны (лит. Lazūnai), Друскининкай. Первые два говора — островные (в Беларуси), между тем как последний находится на территории сегодняшней Литвы, но непосредственно у белорусской границы. Данные опираются на подсчеты по соответствующим словарям (см. библиографию). Поскольку объем этих словарей очень разный, в среднем столбце приводятся цифры, дающие количество всех глаголов с суффиксом {(d)inė} — т.е. и без приставки, — которые заодно служат базой для подсчета относительного веса интересующих нас глаголов (справа).

Таблица 1: Пропорции приставочных глаголов с суффиксом {(d)inė}

словарь глаголы с {корень-
(d)inė} (= 100%)
{приставка-корень-
(d)inė}
ZTŽ (Zietela) 1348 1009 (75%)
LTŽ (Lazūnai) 646 513 (79%)
DTŽ (Druskininkai) 240 55 (23%)

В грубом приближении можно сказать, что в островных говорах удел глаголов, образуемых путем вторичной суффиксации, в три раза выше, чем в говоре вокруг Друскининкай из граничащего с Беларусью региона [7]. К сожалению, на данный момент мы не располагаем данными, чтобы сопоставить эту грубую статистику с удельным весом интересующих нас глаголов в литературном языке. Можно однако полагать, что в нем удельный вес будет еще заметно ниже, чем в говоре вокруг Друскининкай. Конечно, предположение это нужно еще проверить.

Предварительный анализ данных диалектных словарей склоняет к выводу, что в употреблении глаголов с устройством {приставка-корень-(d)inė} иногда просматривается тенденция к функциональному распределению, дополнительному к употреблению производящих их приставочных глаголов (см. [Kardelis, Wiemer 2003: 61-64]). Однако обобщать это наблюдение было бы преждевременно, так что, в общей сложности, даже в отношении литовских островных говоров нельзя говорить о значительно более продвинутой стадии развития видовой оппозиции наподобие системы в окружающих славянских языках.

Обратим внимание, что такой (весьма предварительный) вывод касается всего лишь функционального распределения производящих и производных основ. Однако этим выводом не затрагивается факт, что частотность и регулярность, с которой в контактных литовских говорах образовываются суффиксальные дериваты, намного выше продуктивности этого процесса в тех разновидностях литовского языка, которые не подвержены сильному влиянию славянских языков (говоров). Из этого, в свою очередь, следует, что сама продуктивность морфологических процессов (здесь: вторичная суффиксация глагольных основ) не влечет за собой с необходимостью повышение степени грамматикализации получаемых противопоставлений основ в смысле видовой системы, поскольку за ней должно была бы еще последовать дополнительное функциональное распределение.

  1. Проспективные итоги

Данные по глагольной морфологии, выборочно обсужденные в последних двух разделах, не имеют прямого отношения к давним гипотезам по балт.-слав. вопросу, который когда-то вызывал бурные дискуссии среди специалистов по сравнительно-историческому языкознанию. В конечном счете споры, относящиеся к нему, вряд ли когда-либо могут быть разрешены — по причинам, которые частично были названы в разделе 1. В этом смысле более плодотворным является тщательное рассмотрение того, что происходит в условиях интенсивного языкового контакта между носителями балтийских языков (в частности литовского) и носителями славянских языков и говоров. Представляется, что хотя бы частично те процессы, которые наблюдаемы в актуальное или относительно недавнее время, при прочих равных условиях имели место также в более далеком прошлом. Правда, затронутые выше явления из морфологии не относятся к тем, которые традиционно (и правомерно) считаются особенно надежными показателями для установления генетического родства. Зато они особенно характерны как раз для балтийской и славянской групп языков постольку, поскольку выделяют их в ареальном и типологическом смысле из более отдаленно родственных языков, но также из контактирующих неродственных языков. В этом отношении напрашивается вопрос, нельзя ли усмотреть в этих отличительных особенностях литовского и соседствующих с ним славянских языков их наиболее устойчивые и эксклюзивные структурные черты, поддерживаемые в контакте. Косвенно такое допущение подтверждает латышский язык, который, отдалившись от обще-восточнобалтийского строя под балтофинским влиянием, от литовского языка отличается как раз в области глагольной словообразовательной морфологии и, тем самым, по структурным возможностям возникновения словообразовательной видовой системы.

Примечания

  1. Вопрос, что следует понимать под такой «общностью», задавался в [Thomason, Kaufman 1988; Kammerzell 1999: 262 и сл.]: означает ли этот термин беспрерывную передачу из поколения в поколение языка (в смысле langue) в однородном одноязычном социуме? Видимо, такое представление было бы наивным.
  2. Необходимость отделения друг от друга обеих задач подчеркивается в [Hock 2000: 136, сн. 23; 2006: 2 и сл.].
  3. Подобная мысль высказана также в [Stang 1970: 62 и сл.] и в [Holzer 1996: 36].
  4. ‘N’ обозначает носовой согласный. Он либо утратился (ср. 1 л. ед. ч. наст. вр. в русском языке {uju}), либо его рефлекс отражается в назальности предшествующего гласного (ср. 1 л. ед. ч. наст. вр. в польском языке {uję}).
  5. Не все авторы постулируют третью основу для прош. времени. Хотя бы для литовского языка дополнительная основа имеет смысл; см. по этому поводу [Smoczyński 1988: 857].
  6. {dinė} и {inė} можно считать алломорфами.
  7. Дальнейшие комментарии см. в [Kardelis, Wiemer 2003: 59].

Литература

Вимер Б. (2001). Аспектуальные парадигмы и лексическое значение русских и литовских глаголов (Опыт сопоставления с точки зрения лексикализации и грамматикализации) // Вопросы языкознания, 2, 26-58.
Мартынов В.В. (1973). Праславянская и балто-славянская суффиксальная деривация имен. Минск: «Наука и техника».
Мартынов В.В. (1981). Балто-славяно-иранские языковые отношения и глоттогенез славян // Вяч.Вс. Иванов (ред.). Балто-славянские исследования 1980. Москва: «Наука», 16-26.
Серебренников Б.А. (1960). Категории времени и вида в финно-угорских языках пермской и волжской групп. Москва: Издательство АН СССР.
Топоров В.Н. (1997). Балтийские языки // В.Н. Ярцева (ред.).
Языки Российской федерации и соседних государств. Энциклопедия в трех томах, I: A-И. Москва: «Наука», 143-154.
Эндзелин [Endzelīns] Й. (1911). Славяно-балтийские этюды. Харьков.
Birnbaum H. (1970). Four approaches to Balto-Slavic // V. Rūķe-Draviņa (ed.). Donum Balticum. (To Professor Christian S. Stang on the occasion of his seventieth birthday 15 March 1970). Stockholm: Almqvist & Wiksell, 69-76.
Breu W. (1992). Zur Rolle der Präfigierung bei der Entstehung von Aspektsystemen // M. Guiraud-Weber, Ch. Zaremba (éds.). Linguistique et slavistique. Melanges offerts à Paul Garde, t. 1. Paris, Aix-en-Provence, 119-135.
Brozović D. (1983). O mjestu praslavenskogo jezika u indoevropskom jezičnom svijetu // Radovi Filoloskih Znanosti, Zadar, 21/22 (12/13), 5-14.
Fraenkel E. (1936). Der Stand der Erforschung des im Wilnagebiete gesprochenen Litauischen // Baltoslavica, 2, 14-107.
Galnaitytė E. (1958). Veiksmažodžiai su priešdėliu pa- dabartinėje lietuvių kalboje // Kalbotyra, 1, 101-122.
Hock W. (2000). Balto-Slavisch, Indo-Iranisch, Italo-Keltisch (Kriterien für die Annahme von Sprachgemeinschaften in der Indogermania) // J.D. Range (Hrsg.). Aspekte baltistischer Forschung. Essen: Die blaue Eule, 119-145.
Hock W. (2006). Baltoslavisch III: Die baltoslavische Sprachgemeinschaft, Nachträge // Kratylos, 51, 1-24.
Hoenigswald H.M. (1966). Criteria for the subgrouping of languages. Ancient Indo-European dialects // H. Birnbaum, J. Puhvel. (eds.). Proceedings of the Conference on Indo-European Linguistics Held at the University of California, Los Angeles, April 25-27, 1963. Berkeley etc.: Univ. of California Press, 1-12.
Holzer G. (1996). Das Erschließen unbelegter Sprachen (Zu den theoretischen Grundlagen der genetischen Linguistik). Frankfurt/M. etc.: Lang.
Holzer G. (1998). Urslavisch und Baltisch // Wiener Slavistisches Jahrbuch, 44, 27-56.
Kammerzell F. (1999). Glottaltheorie, Typologie, Sprachkontakte und Verwandtschaftsmodelle // Indogermanische Forschungen, 104, 234-271.
Kardelis V., Wiemer B. (2003). Kritische Bemerkungen zur Praxis der Erstellung litauischer Wörterbücher, insbesondere von Mundarten — am Beispiel des slavischen Lehnguts und des ‘veikslas’ // N. Ostrowski, O. Vaičiulytė-Romančuk (red.). Prace bałtystyczne. Język, literatura, kultura. Warszawa: Wydział Polonistyki UW, 45-72.
Kortlandt F. (1977). Historical laws of Baltic accentuation // Baltistica, 13/2, 319-330.
Maslov Ju. S. (1959). Zur Entstehungsgeschichte des slavischen Verbalaspektes // Zeitschrift für Slawistik, 4, 560-568.
Ostrowski N. (2006). Studia z historii czasownika litewskiego: Iterativa. Denominativa. Poznań: Wydawnictwo UAM.
Otrębski J. (1965). Gramatyka języka litewskiego, t. II: Nauka o budowie wyrazów. Warszawa: PWN.
Pohl H.D. (1980). Baltisch und Slavisch. Die Fiktion von der baltischslavischen Spracheinheit (Erster Teil) // Klagenfurter Beiträge zur Sprachwissenschaft, 6, 58-101.
Pohl H.D. (1992). Die baltoslavische Einheit — areale Aspekte // B. Barschel, M. Kozianka, K. Weber (Hrsg.). Indogermanisch, Slawisch und Baltisch. München: Sagner, 137-164.
Rozwadowski J. (1912). O pierwotnym stosunku wzajemnym języków bałtyckich i słowiańskich // Rocznik slawistyczny, 5, 3-24.
Schlerath B. (1981). Ist ein Raum/Zeit-Modell für eine rekonstruierte Sprache möglich? // Indogermanische Forschungen, 95, 175-202.
Smoczyński W. (1988). Języki bałtyckie // L. Bednarczuk (red.). Języki indoeuropejskie, t. II. Warszawa: PWN, 817-905.
Stang Chr. S. (1966). Vergleichende Grammatik der Baltischen Sprachen. Oslo, Bergen, Tromsö: Universitetsforlaget.
Stang Chr. S. (1970). Einige Bemerkungen über das Verhältnis zwischen den slavischen und baltischen Sprachen // Opuscula linguistica (Ausgewählte Aufsätze und Abhandlungen). Oslo etc.: Universitetsforlaget, 53-64. [Reprint from: Norsk Tidsskrift for Sprogvidenskap, XI (1939), 85ff.]
Thomason S.G., Kaufman Th. (1988). Language Contact, Creolization, and Genetic Linguistics. Berkeley etc.: University of California Press.

Словари

DTŽ: G. Naktinienė, A. Paulauskienė, V. Vitkauskas. (1998). Druskininkų tarmės žodynas. Vilnius.
LTŽ: J. Petrauskas, A. Vidugiris, (1958). Lazūnų tarmės žodynas. Vilnius.
ZTŽ: A. Vidugiris. (1998). Zietelos šnektos žodynas. Vilnius.


Б. Вимер

СУДЬБЫ БАЛТО-СЛАВЯНСКИХ ГИПОТЕЗ И СЕГОДНЯШНЯЯ КОНТАКТНАЯ ЛИНГВИСТИКА

(Ареальное и генетическое в структуре славянских языков. Материалы круглого стола. — М., 2007. — С. 31-45)


 

http://www.philology.ru/linguistics3/vimer-07.htm